• A
  • A
  • A
  • АБВ
  • АБВ
  • АБВ
  • А
  • А
  • А
  • А
  • А
Обычная версия сайта

Состоялась презентация книги Георгия Чернавина «Препарированный свидетель. К феноменологии запротоколированных высказываний»

6 июня на площадке книжного магазина «Фаланстер» и на базе Научно-учебной лаборатории трансцендентальной философии состоялась презентация книги Георгия Чернавина «Препарированный свидетель. К феноменологии запротоколированных высказываний». 

6 июня на площадке книжного магазина «Фаланстер» и на базе Научно-учебной лаборатории трансцендентальной философии состоялась презентация книги Георгия Чернавина (PhD, профессор НИУ ВШЭ, старший научный сотрудник Института феноменологии ТГУ) «Препарированный свидетель. К феноменологии запротоколированных высказываний» (М.: Центр гуманитарных инициатив, 2025).

В обсуждении приняли участие Михаил Белоусов (к.ф.н., доцент РГГУ, заместитель директора Института феноменологии ТГУ), Анна Ганжа (к.ф.н., доцент НИУ ВШЭ), Алексей Овчинников (редактор издательства «Центр гуманитарных инициатив») и Алексей Савин (д.ф.н., профессор РАНХиГС); модерировал встречу Глеб Навильников (стажёр-исследователь Лаборатории трансцендентальной философии НИУ ВШЭ).

Открывая встречу, Георгий Чернавин охарактеризовал книгу как часть феноменологической «трилогии» — наряду с «Философией тролля» (2021) и «Подобием совести» (2023) — и обозначил ее центральную проблематику: каким образом эго-документ — в данном случае материалы архивно-следственного дела 1936 года — может одновременно открывать и заслонять жизненный мир; какого рода модификация феноменологического метода требуется, чтобы получить доступ к нему сквозь наслоения готовых смысловых конструктов. Чернавин истолковал феноменологическую редукцию вслед за Ойгеном Финком и Марком Риширом как разновидность философского удивления — удивления тому, как живая речь прерывается вторжением «матричного текста», как символическое измерение перебивает феноменологическое. Медленное чтение 170-страничного следственного дела, по словам автора, позволило выявить инварианты, или «версии действительности» (с отсылкой к новелле Акутагавы), и реконструировать не столько фронтальный портрет обвиняемого (слесаря Каргина), сколько фрагментарный пейзаж мира 1936 года. В числе источников вдохновения автор назвал исследования по микроистории Карло Гинзбурга и Михаэля Нихауса, а также работы Сергея Бондаренко о поэтике следственного дела, подчеркнув, что обращение к поэтике носит не игровой характер, а служит междисциплинарным средством схватывания того, что ускользает от иных подходов.

Отвечая на вопрос Глеба Навильникова об адаптации феноменологических приемов к столь неординарному материалу, Чернавин остановился на поиске графического и типографического эквивалента феноменологической редукции. Развивая гуссерлевскую метафору индекса (снабжая высказывание индексом, мы меняем его статус, тогда как сам индекс остаётся словом) и опыт Гарольда Гарфинкеля с астериском, он описал использование надстрочных пометок, указывающих предположительное направление смысловой модификации, а также приём монотонного повторения косноязычных речевых артефактов. Цель такой работы — эффект смыслового смещения, родственный приемам московского концептуализма.

Далее последовало развёрнутое возражение Михаила Белоусова, предложившего рассматривать фигуру препарированного свидетеля как аналог естественной установки — с той особенностью, что «препарированным» здесь оказывается само естественное. Проводя параллель между генеральным тезисом естественной установки и презумпцией существования «контрреволюционных разговоров», Белоусов отметил, что последние не столько существуют, сколько очерчивают границы ситуации: в них не нужно верить или не верить — они функционируют как грамматические правила, не решающие вопроса об истине и лжи. Отсюда — проблема псевдотезисов, не поддающихся проблематизации, и предположение, что для препарированного свидетеля вопрос об истине снимается с самого начала: все участники конституируют видимость, обретающую значение действительности лишь для некоего неизвестного наблюдателя. Понятие непрепарированного свидетеля Белоусов охарактеризовал как ускользающее — оно конституируется лишь ретроактивно либо вовсе сводится к неразрешимому вопросу о том, не является ли всякий свидетель препарированным. Выражая несогласие, Алексей Овчинников привел аналогию с процессами над ведьмами, где осуждающие верили в реальность вменяемого; Белоусов, однако, уточнил, что в «контрреволюционные разговоры» не невозможно, а лишь не необходимо верить — следователь вполне мог в них не верить, что выводит к вопросу о своего рода тотальном этическом эпохе.

В ответ на реплику Белоусова Чернавин развел понятия «истины» и «правды»: вопрос об истине в корпусе текстов не ставится, однако его персонажи постоянно требуют друг от друга «правды» — правды затребованной и извлекаемой, циркулирующей иначе, чем истина (показательна приводимая в книге мизансцена вокруг статьи Вышинского Бешеных собак — расстрелять! в газете Правда, номер с которой в итоге пошёл на самокрутки рабочим). Относительно гипотетического непрепарированного свидетеля автор заключил, что такой свидетель, по-видимому, невозможен.

Анна Ганжа предложила трактовать описанную в книге ситуацию как локальный феномен: речь идет не о суде и свидетельстве вообще, а об остаточном партийном суде большевиков, действующем по логике инструкции, считываемой задним числом, — при том что отдельный человек может быть вполне честен. Она обратила внимание на ряд мотивов: инициирование дела зятем обвиняемого (лакановский сюжет бунта против отца), «метаболизм» алкоголя и развязывания языка, присутствие медиума газеты при отсутствии звукозаписи. В качестве адекватного способа работы с таким материалом Ганжа предложила приём «кросс-кастинга» и драматическое вербатимное чтение, позволяющие препарировать самого следователя и тем самым достичь эпохе, отметив, что документальный, реалистический или брехтовский театр с подобным текстом не справится; местами, по ее замечанию, текст книги напоминает партитуру. Однако от чтения дела «разными голосами» автор сознательно отказался, усмотрев в подобном перформансе этически сомнительные остранение и дистанцирование.

Алексей Савин поместил книгу в более широкий феноменологический контекст, напомнив, что понятие herauspräpariert (препарированность жизненного мира, в которой принято упрекать науки) для современной феноменологии вполне привычно; необычно лишь то, что Чернавин прилагает его не к миру, а к субъекту бытия-в-мире. Он расширил вопрос о свидетельстве — возможно ли непрепарированное свидетельство, если само понуждение к нему уже вырывает свидетеля из горизонта, — отметил гадамеровскую интуицию о неистинности прозвучавшего слова, а также указал на ключевой для генетической феноменологии смысловой сдвиг, наглядно продемонстрированный в работе автора. В заключение Савин предложил прочтение материала в оптике классовой борьбы, в которой сталинская бюрократия уничтожает революционно-освободительный потенциал права (со ссылкой на Михаила Рейснера и его идею возвращения права к жизненным смыслам). Чернавин в ответ подчеркнул, что его занимает не истинность жизненного мира как таковая, равно как и не гипотетический освободительный потенциал ситуации, а гуссерлевский единичный анализ (Einzelanalyse) — разворачивание отдельного казуса; недостающий «дополнительный слой» он нашёл, по собственным словам, не столько в теории права, сколько в криминалистических руководствах и австрийских инструкциях для следователей.

Завершая обсуждение, Денис Михайлов (НИУ ВШЭ, ИФ РАН) задал вопрос о восприятии автором феноменологического метода: чей подход из современных феноменологов ему ближе, и состоялось бы исследование, если бы поздний Гуссерль был здесь заменён ранним. Чернавин возвёл импульс книги к семинарам своего научного руководителя Юлии Орловой по гуссерлевским лекциям о внутреннем сознании времени и к самому образу философской захваченности проблемой; с ранним же Гуссерлем, по его оценке, получилась бы более формализующая, «логифицирующая» работа, тогда как обращение к позднему Гуссерлю открыло путь к микроисторическим стратегиям.