Рон Гроссман. Режиссер без страны
Chicago Tribune, 28 января 1987
— Где же ваш железный занавес? — спросил Юрий Любимов.
Стоя в свете софитов, русский режиссер рассматривал хитросплетение сценических механизмов высоко под потолком Чикагской городской оперы.
Когда вопрос Любимова перевели для присутствующих, уголки его рта приподнялись в иронической, чаплиновской ухмылке. В четырех тысячах миль к востоку другой «железный занавес» разделял его с московским театральным миром, бесспорным властителем которого он был долго – до изгнания.
В ноябре Любимов должен ставить «Лулу», авангардную оперу Альбана Берга, а пока он задержался в Чикаго, чтобы провести переговоры с представителями Лирической оперы. Кроме того, прежде чем вернуться в Вашингтон, где идет его постановка «Преступления и наказания», он планирует при поддержке Еврейского культурного центра обратиться с речью к таким же как он, эмигрантам.
Куда бы ни направлялся странствующий режиссер, с ним всегда экзистенциальная проблема, не менее сложная, чем в текстах близких ему современных авторов.
Тремя годами ранее, когда Любимов был на гастролях в Лондоне, его лишили советского гражданства за критику коммунистического режима в интервью британской прессе. Его признали «врагом народа», его постановки исключили из репертуара Театра на Таганке, его имя вычеркнули из истории труппы, которой за предшествующие двадцать лет он завоевал международное признание. Хотя недавно советские власти начали намекать, что теперь на родине были бы рады его возвращению.
«Похожие предложения были сделаны Михаилу Барышникову и другим эмигрировавшим деятелям искусства», — объяснил Любимов через переводчика. Но какую роль предназначил Любимову глава СССР Михаил Горбачев в «культурной оттепели», предсказать сложно.
— В моем возрасте, — сказал шестидесятидевятилетний режиссер, — не хотелось бы вернуться в Москву, только чтобы обнаружить, что за оттепелью последует буря.
Невозможно предугадать намерения Кремля и прогнозировать оттепель или бурю, добавил Любимов. Для этого нужно сыграть в продуманную игру, развернуть шахматную партию.
— Ах да, еще кое-что, — сказал он исполнительному директору Лирической оперы Биллу Мэйсону, по-медвежьи обнимая его на прощанье. — Я был бы очень благодарен, если бы вы написали советскому министру культуры и попросили отпустить Давида Боровского в Чикаго, чтобы он занялся декорациями для «Лулу».
Любимов сделал ход в своей партии с Горбачевым, сдвинулся на одну клетку по диагонали.
Ему не терпелось поработать с давним коллегой Боровским по двум причинам, объяснил он, садясь в лимузин. Во-первых, «Лулу» требовала сложного освещения и специальных эффектов, которые уже были хорошо знакомы Боровскому, участвовавшему в постановке этой оперы ранее. Во-вторых, что еще важнее, Любимов рассудил: если Боровскому разрешат поехать на Запад, это будет значить, что за приглашением ему самому вернуться в Москву стоят благие намерения.
«У жизни есть достоинства и изъяны по обе стороны железного занавеса», — заметил Любимов, мчась по шоссе Кеннеди в длинном кадиллаке. Он пояснил, что на родине, чтобы прокатиться на такой шикарной машине, он должен был бы занимать высочайшую должность в партийном аппарате. В Советском Союзе «политбюро» — синоним лимузина. Но его соотечественниками движет такая неутолимая жажда культуры, что при воспоминании об этом, Любимова начинает мучить тоска по дому.
За годы изгнания он поработал приглашенным режиссером в самых известных оперных и театральных труппах Западной Европы и США. Он получил ту свободу творчества, о которой мечтал на протяжении всей карьеры. Но как ни странно, обнаружил, что свобода может стать твоим злейшим врагом.
— В вашей стране каждый вечер можно посмотреть хороший фильм или спектакль, заплатив за это всего несколько долларов. Но из-за такого изобилия американцев не слишком волнует искусство. В Советском Союзе свободное самовыражение — такая редкая роскошь, что оно может вызвать настоящую «золотую лихорадку». В нашем театре за двадцать лет не было ни одного незанятого места. Люди месяцами, годами ждали возможности достать билет, и каждый вечер, даже в сильный мороз, у здания театра собиралась толпа — послушать спектакль через окно. Те, кто стоял дальше, кричали остальным: «Что сейчас происходит? Что сказал этот актер?»
Та же страсть вдохновила актеров труппы Любимова начать хлопотать о его возвращении и написать Горбачеву письмо: «Коллектив Театра на Таганке обращается к Вам с просьбой вернуть на родину и в основанный им театр великого советского режиссера Юрия Петровича Любимова».
«В Советском Союзе неудачной петицией можно заработать билет в один конец до Сибири», — заметил Любимов, завуалированно выражая благодарность ста шестидесяти людям, подписавшим письмо.
Преданность его коллег и почитателей отражает то, насколько уникальна была роль Театра на Таганке в постоянных стычках с властями на поле культуры, своеобразной гражданской войны, продолжавшейся в Советском Союзе. В те два десятилетия, что Любимов возглавлял московский театр, он был знаменит тягой к экспериментам, новым, зачастую шокирующим драматическим эффектам, призванным вовлечь зрителей в действие.
Любимов также был известен тем, что давал на сцене место философским и политическим идеям, которых избегали в советской прессе и в учебных заведениях. Благодаря этому Театр на Таганке стал местом притяжения интеллектуалов и диссидентов.
В прошлом году, работая в тель-авивском театре «Габима», Любимов познакомился с Анатолием Щаранским, до переезда в Израиль проведшим несколько лет в советском лагере. Любимов и не подозревал, что один из самых смелых и откровенных русско-еврейских «отказников» набирался диссидентского опыта в кругу таганской молодежи.
— Щаранский говорил со мной со слезами на глазах, — вспоминал Любимов их встречу на Земле обетованной. — Он протянул руки и коснулся моего лица. «Это Вы? — спросил он. — Неужели это Вы?»
Не все его молодые поклонники оказывались в лагере, добавил он. Некоторые, возвращаясь с премьеры, ехали домой в квартиры членов Политбюро. Дети чиновничьей элиты тоже жаждали вкусить нечто большее, чем то интеллектуальное детское питание, которое подавалось министерством культуры. Именно это явление позволило Любимову двадцать лет безнаказанно освещать в своих спектаклях пороки и противоречия советской системы. Каждый раз, когда власти грозились закрыть театр, вмешивалась увлеченная творчеством Любимова молодежь — и высокопоставленные родители.
«Однажды меня вызвали к Андропову», — припоминал режиссер, когда лимузин остановился у входа в гостиницу. «В первую очередь хочу поблагодарить Вас как родитель», – сказал будущий генеральный секретарь. Советский лидер напомнил озадаченному Любимову, что, когда его сын и дочь, заразившись театром, захотели вступить в труппу Таганки, режиссер отговорил их и посоветовал не бросать университет.
— Когда Андропов понял, что я и не знал, чьи это дети, он впечатлился еще больше. После этого случая, за все время, что он оставался у власти, у нас не было неразрешимых конфликтов с вышестоящими структурами.
Однако в 1984 году Андропов умер, и кремлевские консерваторы, воспользовавшись случаем, обрушились на свободу слова. С тех пор Любимов ездит из страны в страну, отзываясь на множество приглашений, но так нигде и не обосновавшись. «Мой семилетний сын Петя уже говорит на пяти языках», — сообщил Любимов. Сам же режиссер хранит абсолютную верность родному языку и путешествует с западногерманскими документами, где указано, что он не имеет гражданства.
На ресепшн Любимов получил ключ от номера в конвертике, похожем на паспорт. «Наконец я снова гражданин, — сказал он своему переводчику. — Государства под названием Хаятт».
Но возможность сменить игрушечный паспорт на настоящий все же есть. Недавно Любимову разрешили поговорить по телефону с труппой Театра на Таганке. В стране, где международный звонок является политическим решением, сам факт, что разговор состоялся, воодушевляет.
— Мои актеры сказали: «Возвращайтесь, Юрий Петрович! Все переменилось, ваши спектакли снова на сцене». Но когда я спросил, указано ли в программке мое имя, они пробормотали: «Нет… Должно быть, начальство забыло».
Любимов отлично понимает, как опасно недооценивать такую забывчивость властей. Его дед, крестьянин, потерял все свое хозяйство во времена коллективизации. Десятилетнему Любимову пришлось самому встречать растерянного старика на вокзале в Москве: отец тогда отбывал срок за то, что преуспел в начале двадцатых, в краткий период свободы торговли, которая должна была дать толчок советской экономике.
Любимова как выходца из буржуазной семьи не приняли в старшие классы, и он был вынужден посещать школу фабрично-заводского ученичества, в то же время стремясь пробиться в театральный мир.
— Так что если они не отпустят Боровского помочь мне с «Лулу», я могу и сам влезть на стремянку и наладить освещение.
По дороге из гостиницы Любимов продолжил рассуждать о намеках Кремля на то, чтобы обняться и все забыть. С одной стороны, он хотел избавить сына от неопределенности и притеснений, с которыми приходилось мириться предыдущим поколениям в семье.
— Для меня важнее не то, кем Петя станет, когда вырастет, а то, чтобы у него была возможность говорить и действовать свободно, чтобы ему не нужно было постоянно оглядываться и проверять, нет ли кого за спиной.
С другой стороны, в свободном мире театр по определению лишен заговорщического азарта, присущего театру там, где рецензии пишет КГБ. Когда Любимов был еще начинающим актером, его первой ролью стал эпизодический персонаж в «Мольбе о жизни» Жака Дюваля, спектакле, запрещенном властями в день премьеры. Любимов на всю жизнь запомнил, как стоял рядом с другими артистами, вышедшими на бис в слезах, в то время как администратор Московского Художественного Театра объяснял публике, что премьера этого спектакля станет его заключительным показом.
— В этой стране, — сказал Любимов, входя в Еврейский культурный центр Бернарда Хорвича, где намечалась встреча с эмигрантами, — у меня никогда не будет таких зрителей, как в Москве.
Как рассказал его переводчик, Любимова меньше заботили кассовые сборы, нежели возможность заставить людей смеяться или плакать, выявив политический подтекст шекспировской строчки. Или мысль, что там, за стенами театра преданные поклонники вопреки непогоде и проискам тайной полиции стоят и прислушиваются, тянутся к запретному плоду идей и мнений.
Когда Любимов вошел, спортивный зал Еврейского центра был уже переполнен. Кто-то примостился на маленьких раскладных стульчиках. Целое море круглых славянских лиц поворачивалось и бормотало на русском то же недоверчивое приветствие, что и Щаранский: «Это он? Вы не знаете, это сам Юрий Петрович?»
Сбежавшие от той же тирании, что изгнала Любимова, они нуждались в символе, зримом напоминании о родной стране, которую покинули во имя свободы.
— Товарищи, — начал Любимов, стоя на импровизированной трибуне, — позвольте сперва объяснить, почему я сегодня здесь. Вот уже три года я странствую по миру. Путешествия, как я убедился, обогащают. Но они также заставили меня скучать по общению с теми, кто понимает все оттенки и сложности великой русской души. Я так рад, так рад снова, хотя бы на час, оказаться среди своих соотечественников…
Перевод с английского языка Вероники Пушкиной, студентки ОП «Филология» НИУ ВШЭ. Руководитель — Серафима Маньковская
Нашли опечатку?
Выделите её, нажмите Ctrl+Enter и отправьте нам уведомление. Спасибо за участие!
Сервис предназначен только для отправки сообщений об орфографических и пунктуационных ошибках.