Ю. П. Любимов. «Я надеюсь…»
«Я надеюсь… » — эти слова не раз звучали в рассказе Юрия Любимова
ВЫ ПОМНИТЕ спектакли Театра на Таганке в Ленинграде? Каждый приезд его становился праздником. Перед зданием дворца культуры именем первой пятилетки, где проходили гастроли, толпа с тротуара переплёскивала на мостовую. Гремела по радио песня: «Наш паровоз, вперёд лети, в коммуне остановка…». Часовые у входа нанизывали билеты на штык винтовки, прикладывали зрителям красные бантики в петлицы…Так уже здесь, на улице, начинался спектакль «Десять дней, которые потрясли мир».
Были еще «Добрый человек из Сезуана», «Антимиры», «А зори здесь тихие…», «Гамлет», «Галилей», «Деревянные кони». Были и другие, они открывали в нас всякий раз новые запасы духовной энергии, приобщали к живому слову истины в искусстве.
Этот театр называли еще театром Любимова, по имени человека, который создал его и формировал принципы, творческую позицию. Упрямо во все времена отстаивал право художника на честность и достоинство, а в зрителе хотел видеть гражданина, активного участника социальных процессов. Любимов отрицал компромиссы, общественную инфантильность, бездумное существование, ненавидел обывательско-чиновничье равнодушие, тупую агрессивность мещанина, скользкую увёртливость демагога. И говорил об этом в своих ярких, страстных спектаклях смело, в полный голос, несмотря на окрики, угрозы, приказы замолчать, переменить тему. Еще тогда, задолго до политических перемен, он начал бить в набат. Сегодня в дни юбилея театра (23 апреля ему четверть века) Любимов снова работает в своём коллективе. После пяти лет за рубежом. Работает по контракту.
Мы встретились с ним в Ленинграде, куда он приехал всего на один день. Приехал в город, с которым связано много воспоминаний. И блокадных тоже.
- У МЕНЯ медаль «За оборону Ленинграда» есть, — и тут же горько поправляется: — то есть была. Теперь нет, как и многого другого, что было.
После запрещения играть пушкинского «Бориса Годунова», «Живого» Бориса Можаева, прекращения репетиции «Самоубийцы» Николая Эрдмана Любимов был вынужден расстаться с делом своих рук с товарищами-учениками. Он разделил участь Тарковского, Галича, Некрасова.
— Это вообще мучительный процесс, когда тебя выгоняют в 66 лет, с маленьким ребёнком шататься по всему свету. Политического убежища я никогда не просил. Потому что смешно мне казалось просить убежища от человека, которого я не уважал, а как теперь известно, никто не уважает. Внутренне я всегда чувствовал себя связанным с родиной. Хотелось верить, что вернусь. А там, на Западе, жестко связано — раз ты не просишь убежища, тебе его и не дают. Не дают паспорта, гражданства. Нет постоянной работы. У меня, к счастью, работа была всё время: ставил то в Англии, то во Франции, в Италии, Америке, Испании, Израиле. Мой сын сменил 14 школ. У него вообще возникают проблемы, где его дом, какой язык родной, кто он. Ставил в разных странах драматические спектакли и оперы. «Как оперуполномоченный Советского Союза», шутили знакомые. Там надо много работать, иначе не проживешь. Чтобы прилично содержать семью — жену и ребенка, — я должен поставить минимум четыре спектакля в год. Прилично — это не значит роскошно. Ставить приходится в непривычно короткие сроки. Опера — шесть недель, драма — максимум восемь. Приходится долго торговаться. На тебя смотрят с удивлением. Чего это он? Мы ему пять недель предлагаем. Деньги те же, а он требует — задаром — еще неделю. Ну азиат какой-то! А у меня за пять недель не получается. За восемь с трудом как-то можно. Если без особых экспериментов.
Надо сказать, что жизнь там вообще очень жесткая. Большая конкуренция. Хотя вокруг все очень вежливые. С милыми улыбками. И отказывают с улыбкой. Правда, навсегда.
— Но как же творить и не экспериментировать?
— Там, чтобы экспериментировать, нужно быть очень отчаянным человеком. С риском для своей репутации. Потерять можешь все. Вот на репетиции начинаешь говорить: «Забудьте, что вы делали. Попробуем другой вариант»... Недоумение: «Маэстро что-то там не продумал, он не знает, чего он хочет». Поэтому, если вдруг в процессе работы ты увидел более интересное решение, чем уже наметили с актером, то нужно какими-то хитрыми путями обмануть. Можно сделать вид, что вроде забыл. Но там все записывают. Тут уже надо притвориться Хлестаковым, сказать: «Разве? А так тоже хорошо!» Актер скажет: «Странно. Старый, забывает, но…». Это одно решение. Может пройти и другая хитрость. Вот ты, скажем, сделал работу, убедился, что она хорошая, значит, ее можно постараться продать какому-нибудь театру еще раз, и тогда уже окончательно сделать ее действительно интересной.
Хотя и здесь бывает сложно. Если твою постановку еще раз покупают, то это считается престижным. Но я им говорю: «Давайте сделаю вариант, он будет лучше». — «Нет, — отвечают, — нам лучше не надо. Вот которую мы видели, такую и хотим». — «Так я же вам интереснее сделаю!» — «Ну что вы, нет-нет. Мы покупаем эту». Рисковать они не желают. Но к искусству в целом относятся с интересом и уважением.
— Мы слышали, что вам приходилось вести «звездные войны»?
— Да. И довольно бурные. Особенно при постановке оперных спектаклей. Звезды сцены приезжают с разных краев. В большинстве случаев они уже знают партии, пели много лет в других театрах. Так с ними и подписывается контракт. Приезжают, а у них уже билет в следующую страну. Хотят побыстрее выяснить только, откуда на сцену выйти и где спеть… А у меня совсем другие спектакли. У меня должны актеры не только петь, но и играть. Певцы на Западе это не умеют, не любят. Предпочитают эдакий концерт в костюмах. А так как хорошие голоса дефицит (единственный, пожалуй, на Западе), то певцы разбираются на несколько лет вперед. Те, конечно, кто стал знаменит, кого можно хорошо продать публике. А вообще-то актеры, и блестящие актеры, порой долго ждут своего звездного часа, многие работают барменами, мойщиками окон. А когда дождутся наконец, становятся очень эгоцентричными, капризными. Стараются компенсировать всеми способами прошлое унижение.
Помню во Флоренции схватку с одним оперным певцом. Для газет это была сенсация на протяжении долгого времени. Пока не разразилось землетрясение в Неаполе, газеты только нашим конфликтом и занимались.
В силу всего этого актеры в музыкальном театре перестают быть актерами. Не случайно в Иерусалиме меня просили вести занятия с артистами в опере, чтобы они раскрепощенно чувствовали себя на сцене.
В Иерусалиме я оказался волей случая. Приехал снимать «Страсти по Матфею». Точнее — выбирать натуру. Ставила французская кинофирма «Гомон». Но вдруг выяснилось, что фирма эта обанкротилась. Тут меня пригласил театр «Габима» (тот самый, у колыбели которого стоял Евгений Вахтангов еще 70 лет назад). Я поставил на этой сцене «Закат» Бабеля и остался там с семьёй жить.
В СВОЕ время про Любимова говорили: счастливчик. Может быть, немного поздновато он родился как режиссер, но явно в рубашке. Ведь года не прошло, как студия, в которой он преподавал будучи еще актером Театра Вахтангова, превратилась в новый театр драмы и комедии на Таганке. Прошло еще два-три года, и без этого коллектива театральную Москву просто вообразить себе было невозможно. Но родившемуся в пору общественной оттепели театру трудно пришлось в эпоху девальвации идей, которые он исповедовал.
— Что помогло вам выстоять в острые моменты жизни?
— Я, наверное, очень упрямый. Мне много раз предлагали раскаяться. С угрозами. Но на меня будто столбняк нападал. Да ведь и сознаваться-то было, собственно, не в чем. В горькие трудные минуты было утешеньем, что сумел своим товарищам-актерам внушить твердую жизненную позицию. И, конечно, стержнем всей моей жизни было искусство.
Я родился под Ярославлем. Мой дед был крепостной мужик. Очевидно, неглупый. Помещик дал ему образование. Потом его «произвели» в кулаки, потому что дом был хороший, хозяйствовал умело. Выслали его на север. Отца и мать моих посадили в тюрьму. Я рос у бабки, которая перебралась в Москву. Потом вернулся назад, в полупараличе. Я окончил ФЗУ, но вместо того, чтобы работать монтером, неожиданно поступил, к огорчению родных, мечтавших для меня об энергетическом институте, во МХАТ 2-й. Там в ту пору были великолепные актеры, Михаил Чехов, например.
А когда по приказу Сталина закрыли МХАТ 2-й как «малохудожественный», поступил в Театр Вахтангова. Потом война. Попал в ансамбль песни и пляски: куда со всей армии собирали актеров, музыкантов, певцов. Были там Шостакович, Юткевич, Тарханов, Асаф Месерер. Нас забросили в блокадный Ленинград, выбирались уже потом по Ладоге. После войны — опять Театр Вахтангова и преподавательская работа. Всегда смеюсь: кто плохо обучен, тот пытается сам учить.
НЫНЕШНИЙ первый приезд в Москву был в мае. Десять насыщенных работой дней. Возрождался «Борис Годунов». Он замышлялся и ставился в период Брежнева, потом запрещался и пребывал в неизвестности. А вышел к зрителям сейчас, в переломную для нашего общества пору. В момент выхода из общественного безмолвия. Шесть лет назад он казался фрондерским, хотя Любимов просто высвободил пушкинский текст, сделал его слышным, видимым.
Показал, что есть власть, не ограниченная рамками здравого смысла: она сгибает, искореживает натуру человеческую. При этом грандиозные идеи блага народного оборачивались сокрушительной противоположностью. Показал, что в смутное время непроизвольно поднимает голову самозванство. В смертельной схватке сходятся два края своекорыстия. И в этих общественных катаклизмах, если покопаться, можно всегда отыскать и корни чьей-то практической пользы.
Спектакль ставился как упрек за общественный инфантилизм, теперь стал спектаклем предостережением.
— А каким вы нашли после перерыва свой театр, свою труппу?
— Постарели за пять лет. Как и я. Представьте себе квартиру, свою квартиру, где вы долго отсутствовали. Она запущена. В ней не убирали. Вещи стоят не по вкусу. Кое-что развалилось. Надо все приводить в порядок. Знаю, иные критики писали, что Театр на Таганке умер. Восстановил уже три спектакля — «Живой» по Борису Можаеву, спектакль о нашем друге Высоцком и «Бориса Годунова». Они дают надежду, что театр все-таки жив.
Это очень дорогие мне работы. Актерам — тоже. Отрадно, что у них есть позиция. Они долго не сдавались. Добивались их возвращения в репертуар, возвращения моего имени.
Над чем работаю сейчас? Ставлю «Маленькие трагедии» Пушкина. Они будут называться «Пир во время чумы» и все объединяются кольцом «Пира». Считаю эти трагедии созвучными времени. Там и цинизм (я имею в виду Дон Жуана), и беспредельная зависть (Сальери), и скупость души (Скупой рыцарь). Все эти качества мешают нам жить и сейчас. Готов был поставить «Один день Ивана Денисовича». Продолжу работу на «Самоубийцей» Эрдмана. Хочу ставить «Театральный роман».
Я вообще чувствую себя свободнее, когда сам как-то компоную материал для спектакля. Думаю о «Докторе Живаго». И если я сделаю его, то со стихами Пастернака. И Мандельштама. А бытовая часть — из книги жены Мандельштама.
Планов много. Но я должен еще на Западе выполнить свои обязательства по контрактам, которые у меня подписаны. Собираюсь в память о Высоцком поставить с английскими актерами «Гамлета». В Мюнхене должен поставить «Три апельсина». В «Габиме» — «Леди Макбет Мценского уезда» и «Пиковую даму», ту самую, — в Карлсруе. А на Таганке хочется поставить еще какой-нибудь веселый спектакль, может быть, «Трехгрошовую оперу».
Мне бросилось в глаза — все какие-то очень уж озабоченные. Перестройка, а мало веселья. Исторически, наверное, это последний шанс стать людьми, иметь свое достоинство, свои взгляды. И, главным образом, найти свое место в перестройке, чтобы все-таки жизнь переделать.
Когда все случилось со мной, было гораздо безнадежнее. Хотя я и пытался исследовать происходящие в стране процессы, говорить о них. И не только я один. Но сейчас уже много людей понимает, что так дальше невозможно, что это предел.
Значит, надо находить способы все менять. Менять бескровно. Это очень трудно, это требует размышления. Я не знаю, возможен ли возврат к прошлому, но знаю, что силы зла не апатичны. Они очень активны. Если же этот процесс обратим, то это катастрофа. И хорошо, что многие начинают это понимать.
…Я надеюсь. Надеюсь на возвращение. Если не помешают. Надеюсь, что, как и раньше, мы приедем в Ленинград. Будем снова выступать во Дворце культуры имени Первой пятилетки. Я хочу этого. Надеюсь…
ЛЮБИМОВ, красивый, седой, с живым, по-юношески загорающимся взглядом, остался таким, каким был всегда. Принципиальным и бескомпромиссным. Свободно размышляющим о жизни и об искусстве. Он ни с кем не заигрывает. Никого не задабривает. И, не сдаваясь, ни о чем не просит, побеждает честностью, мужеством, талантом.
М. ИЛЬИНА
К. КЛЮЕВСКАЯ
Нашли опечатку?
Выделите её, нажмите Ctrl+Enter и отправьте нам уведомление. Спасибо за участие!
Сервис предназначен только для отправки сообщений об орфографических и пунктуационных ошибках.